Неточные совпадения
Да объяви
всем, чтоб знали: что вот, дискать, какую честь бог послал городничему, — что выдает дочь свою не то чтобы за какого-нибудь простого человека, а за такого, что и на свете
еще не было, что может
все сделать,
все,
все,
все!
Почтмейстер. Сам не знаю, неестественная сила побудила. Призвал было уже курьера, с тем чтобы отправить его с эштафетой, — но любопытство такое одолело, какого
еще никогда не чувствовал. Не могу, не могу! слышу, что не могу! тянет, так вот и тянет! В одном ухе так вот и слышу: «Эй, не распечатывай! пропадешь, как курица»; а в другом словно бес какой шепчет: «Распечатай, распечатай, распечатай!» И как придавил сургуч — по жилам огонь, а распечатал — мороз, ей-богу мороз. И руки дрожат, и
все помутилось.
Купцы. Ей-богу! такого никто не запомнит городничего. Так
все и припрятываешь в лавке, когда его завидишь. То есть, не то уж говоря, чтоб какую деликатность, всякую дрянь берет: чернослив такой, что лет уже по семи лежит в бочке, что у меня сиделец не будет есть, а он целую горсть туда запустит. Именины его бывают на Антона, и уж, кажись,
всего нанесешь, ни в чем не нуждается; нет, ему
еще подавай: говорит, и на Онуфрия его именины. Что делать? и на Онуфрия несешь.
Осип (выходит и говорит за сценой).Эй, послушай, брат! Отнесешь письмо на почту, и скажи почтмейстеру, чтоб он принял без денег; да скажи, чтоб сейчас привели к барину самую лучшую тройку, курьерскую; а прогону, скажи, барин не плотит: прогон, мол, скажи, казенный. Да чтоб
все живее, а не то, мол, барин сердится. Стой,
еще письмо не готово.
А при
всем том страх хотелось бы с ним
еще раз сразиться.
«Грехи, грехи, — послышалось
Со
всех сторон. — Жаль Якова,
Да жутко и за барина, —
Какую принял казнь!»
— Жалей!.. —
Еще прослушали
Два-три рассказа страшные
И горячо заспорили
О том, кто
всех грешней?
Один сказал: кабатчики,
Другой сказал: помещики,
А третий — мужики.
То был Игнатий Прохоров,
Извозом занимавшийся,
Степенный и зажиточный...
Еще подбавил Филюшка…
И
всё тут! Не годилось бы
Жене побои мужнины
Считать; да уж сказала я:
Не скрою ничего!
Долгонько слушались,
Весь город разукрасили,
Как Питер монументами,
Казненными коровами,
Пока не догадалися,
Что спятил он с ума!»
Еще приказ: «У сторожа,
У ундера Софронова,
Собака непочтительна:
Залаяла на барина,
Так ундера прогнать,
А сторожем к помещичьей
Усадьбе назначается
Еремка!..» Покатилися
Опять крестьяне со смеху:
Еремка тот с рождения
Глухонемой дурак!
— Пришел я из Песочного…
Молюсь за Дему бедного,
За
все страдное русское
Крестьянство я молюсь!
Еще молюсь (не образу
Теперь Савелий кланялся),
Чтоб сердце гневной матери
Смягчил Господь… Прости...
Всё спит
еще, не многие
Проснулись: два подьячие,
Придерживая полочки
Халатов, пробираются
Между шкафами, стульями,
Узлами, экипажами
К палатке-кабаку.
Вить, мой батюшка, пока Митрофанушка
еще в недорослях, пота его и понежить; а там лет через десяток, как войдет, избави Боже, в службу,
всего натерпится.
Г-жа Простакова. Ты же
еще, старая ведьма, и разревелась. Поди, накорми их с собою, а после обеда тотчас опять сюда. (К Митрофану.) Пойдем со мною, Митрофанушка. Я тебя из глаз теперь не выпущу. Как скажу я тебе нещечко, так пожить на свете слюбится. Не век тебе, моему другу, не век тебе учиться. Ты, благодаря Бога, столько уже смыслишь, что и сам взведешь деточек. (К Еремеевне.) С братцем переведаюсь не по-твоему. Пусть же
все добрые люди увидят, что мама и что мать родная. (Отходит с Митрофаном.)
Простаков. Странное дело, братец, как родня на родню походить может. Митрофанушка наш
весь в дядю. И он до свиней сызмала такой же охотник, как и ты. Как был
еще трех лет, так, бывало, увидя свинку, задрожит от радости.
Больше полугода, как я в разлуке с тою, которая мне дороже
всего на свете, и, что
еще горестнее, ничего не слыхал я о ней во
все это время.
Прыщ был уже не молод, но сохранился необыкновенно. Плечистый, сложенный кряжем, он
всею своею фигурой так, казалось, и говорил: не смотрите на то, что у меня седые усы: я могу! я
еще очень могу! Он был румян, имел алые и сочные губы, из-за которых виднелся ряд белых зубов; походка у него была деятельная и бодрая, жест быстрый. И
все это украшалось блестящими штаб-офицерскими эполетами, которые так и играли на плечах при малейшем его движении.
На небе было
всего одно облачко, но ветер крепчал и
еще более усиливал общие предчувствия.
Некоторое время Угрюм-Бурчеев безмолвствовал. С каким-то странным любопытством следил он, как волна плывет за волною, сперва одна, потом другая, и
еще, и
еще… И
все это куда-то стремится и где-то, должно быть, исчезает…
Проходит и
еще один день, а градоначальниково тело
все сидит в кабинете и даже начинает портиться.
— Валом валит солдат! — говорили глуповцы, и казалось им, что это люди какие-то особенные, что они самой природой созданы для того, чтоб ходить без конца, ходить по
всем направлениям. Что они спускаются с одной плоской возвышенности для того, чтобы лезть на другую плоскую возвышенность, переходят через один мост для того, чтобы перейти вслед за тем через другой мост. И
еще мост, и
еще плоская возвышенность, и
еще, и
еще…
Он
еще не сделал никаких распоряжений, не высказал никаких мыслей, никому не сообщил своих планов, а
все уже понимали, что пришел конец.
Из
всех этих слов народ понимал только: «известно» и «наконец нашли». И когда грамотеи выкрикивали эти слова, то народ снимал шапки, вздыхал и крестился. Ясно, что в этом не только не было бунта, а скорее исполнение предначертаний начальства. Народ, доведенный до вздыхания, — какого
еще идеала можно требовать!
Во время градоначальствования Фердыщенки Козырю посчастливилось
еще больше благодаря влиянию ямщичихи Аленки, которая приходилась ему внучатной сестрой. В начале 1766 года он угадал голод и стал заблаговременно скупать хлеб. По его наущению Фердыщенко поставил у
всех застав полицейских, которые останавливали возы с хлебом и гнали их прямо на двор к скупщику. Там Козырь объявлял, что платит за хлеб"по такции", и ежели между продавцами возникали сомнения, то недоумевающих отправлял в часть.
А именно,
еще во времена политеизма, на именинном пироге у Грустилова
всем лучшим гостям подали уху стерляжью, а штаб-офицеру, — разумеется, без ведома хозяина, — досталась уха из окуней.
Трудно было дышать в зараженном воздухе; стали опасаться, чтоб к голоду не присоединилась
еще чума, и для предотвращения зла, сейчас же составили комиссию, написали проект об устройстве временной больницы на десять кроватей, нащипали корпии и послали во
все места по рапорту.
Нечто подобное было, по словам старожилов, во времена тушинского царика, да
еще при Бироне, когда гулящая девка, Танька-Корявая, чуть-чуть не подвела
всего города под экзекуцию.
Между тем новый градоначальник оказался молчалив и угрюм. Он прискакал в Глупов, как говорится, во
все лопатки (время было такое, что нельзя было терять ни одной минуты) и едва вломился в пределы городского выгона, как тут же, на самой границе, пересек уйму ямщиков. Но даже и это обстоятельство не охладило восторгов обывателей, потому что умы
еще были полны воспоминаниями о недавних победах над турками, и
все надеялись, что новый градоначальник во второй раз возьмет приступом крепость Хотин.
Новая точка,
еще точка… сперва черная, потом ярко-оранжевая; образуется целая связь светящихся точек и затем — настоящее море, в котором утопают
все отдельные подробности, которое крутится в берегах своею собственною силою, которое издает свой собственный треск, гул и свист.
Казалось, за этим сонно-фантастическим миром существовал
еще более фантастический провал, который разрешал
все затруднения тем, что в нем
все пропадало, —
всё без остатка.
И
еще доводим: которая у того бригадира, Фердыщенка, ямская жена Аленка, то от нее беспременно
всем нашим бедам источник приключился, а более того причины не видим.
Громада разошлась спокойно, но бригадир крепко задумался. Видит и сам, что Аленка
всему злу заводчица, а расстаться с ней не может. Послал за батюшкой, думая в беседе с ним найти утешение, но тот
еще больше обеспокоил, рассказавши историю об Ахаве и Иезавели.
Эти поселенные единицы, эти взводы, роты, полки —
все это, взятое вместе, не намекает ли на какую-то лучезарную даль, которая покамест
еще задернута туманом, но со временем, когда туманы рассеются и когда даль откроется…
Очевидно, фельетонист понял
всю книгу так, как невозможно было понять ее. Но он так ловко подобрал выписки, что для тех, которые не читали книги (а очевидно, почти никто не читал ее), совершенно было ясно, что
вся книга была не что иное, как набор высокопарных слов, да
еще некстати употребленных (что показывали вопросительные знаки), и что автор книги был человек совершенно невежественный. И
всё это было так остроумно, что Сергей Иванович и сам бы не отказался от такого остроумия; но это-то и было ужасно.
Несмотря на то, что снаружи
еще доделывали карнизы и в нижнем этаже красили, в верхнем уже почти
всё было отделано. Пройдя по широкой чугунной лестнице на площадку, они вошли в первую большую комнату. Стены были оштукатурены под мрамор, огромные цельные окна были уже вставлены, только паркетный пол был
еще не кончен, и столяры, строгавшие поднятый квадрат, оставили работу, чтобы, сняв тесемки, придерживавшие их волоса, поздороваться с господами.
Сработано было чрезвычайно много на сорок два человека.
Весь большой луг, который кашивали два дня при барщине в тридцать кос, был уже скошен. Нескошенными оставались углы с короткими рядами. Но Левину хотелось как можно больше скосить в этот день, и досадно было на солнце, которое так скоро спускалось. Он не чувствовал никакой усталости; ему только хотелось
еще и
еще поскорее и как можно больше сработать.
Еще отец, нарочно громко заговоривший с Вронским, не кончил своего разговора, как она была уже вполне готова смотреть на Вронского, говорить с ним, если нужно, точно так же, как она говорила с княгиней Марьей Борисовной, и, главное, так, чтобы
всё до последней интонации и улыбки было одобрено мужем, которого невидимое присутствие она как будто чувствовала над собой в эту минуту.
Он приписывал это своему достоинству, не зная того, что Метров, переговорив со
всеми своими близкими, особенно охотно говорил об этом предмете с каждым новым человеком, да и вообще охотно говорил со
всеми о занимавшем его, неясном
еще ему самому предмете.
Слушая эти голоса, Левин насупившись сидел на кресле в спальне жены и упорно молчал на ее вопросы о том, что с ним; но когда наконец она сама, робко улыбаясь, спросила: «Уж не что ли нибудь не понравилось тебе с Весловским?» его прорвало, и он высказал
всё; то, что он высказывал, оскорбляло его и потому
еще больше его раздражало.
Вронскому, бывшему при нем как бы главным церемониймейстером, большого труда стоило распределять
все предлагаемые принцу различными лицами русские удовольствия. Были и рысаки, и блины, и медвежьи охоты, и тройки, и Цыгане, и кутежи с русским битьем посуды. И принц с чрезвычайною легкостью усвоил себе русский дух, бил подносы с посудой, сажал на колени Цыганку и, казалось, спрашивал: что же
еще, или только в этом и состоит
весь русский дух?
Взволнованная и слишком нервная Фру-Фру потеряла первый момент, и несколько лошадей взяли с места прежде ее, но,
еще не доскакивая реки, Вронский, изо
всех сил сдерживая влегшую в поводья лошадь, легко обошел трех, и впереди его остался только рыжий Гладиатор Махотина, ровно и легко отбивавший задом пред самим Вронским, и
еще впереди
всех прелестная Диана, несшая ни живого, ни мертвого Кузовлева.
— Ах, какой вздор! — продолжала Анна, не видя мужа. — Да дайте мне ее, девочку, дайте! Он
еще не приехал. Вы оттого говорите, что не простит, что вы не знаете его. Никто не знал. Одна я, и то мне тяжело стало. Его глаза, надо знать, у Сережи точно такие же, и я их видеть не могу от этого. Дали ли Сереже обедать? Ведь я знаю,
все забудут. Он бы не забыл. Надо Сережу перевести в угольную и Mariette попросить с ним лечь.
― Ну, как же! Ну, князь Чеченский, известный. Ну,
всё равно. Вот он всегда на бильярде играет. Он
еще года три тому назад не был в шлюпиках и храбрился. И сам других шлюпиками называл. Только приезжает он раз, а швейцар наш… ты знаешь, Василий? Ну, этот толстый. Он бонмотист большой. Вот и спрашивает князь Чеченский у него: «ну что, Василий, кто да кто приехал? А шлюпики есть?» А он ему говорит: «вы третий». Да, брат, так-то!
Дети бегали по
всему дому, как потерянные; Англичанка поссорилась с экономкой и написала записку приятельнице, прося приискать ей новое место; повар ушел
еще вчера со двора, во время обеда; черная кухарка и кучер просили расчета.
Он извинился и пошел было в вагон, но почувствовал необходимость
еще раз взглянуть на нее — не потому, что она была очень красива, не по тому изяществу и скромной грации, которые видны были во
всей ее фигуре, но потому, что в выражении миловидного лица, когда она прошла мимо его, было что-то особенно ласковое и нежное.
Во время разлуки с ним и при том приливе любви, который она испытывала
всё это последнее время, она воображала его четырехлетним мальчиком, каким она больше
всего любила его. Теперь он был даже не таким, как она оставила его; он
еще дальше стал от четырехлетнего,
еще вырос и похудел. Что это! Как худо его лицо, как коротки его волосы! Как длинны руки! Как изменился он с тех пор, как она оставила его! Но это был он, с его формой головы, его губами, его мягкою шейкой и широкими плечиками.
Но княгине не нравилось это излишество, и
ещё более не нравилось то, что, она чувствовала, Кити не хотела открыть ей
всю свою душу.
— Хорошо, — сказала она и, как только человек вышел, трясущимися пальцами разорвала письмо. Пачка заклеенных в бандерольке неперегнутых ассигнаций выпала из него. Она высвободила письмо и стала читать с конца. «Я сделал приготовления для переезда, я приписываю значение исполнению моей просьбы», прочла она. Она пробежала дальше, назад, прочла
всё и
еще раз прочла письмо
всё сначала. Когда она кончила, она почувствовала, что ей холодно и что над ней обрушилось такое страшное несчастие, какого она не ожидала.
—
Всё молодость, окончательно ребячество одно. Ведь покупаю, верьте чести, так, значит, для славы одной, что вот Рябинин, а не кто другой у Облонского рощу купил. А
еще как Бог даст расчеты найти. Верьте Богу. Пожалуйте-с. Условьице написать…
Кити любовалась ею
еще более, чем прежде, и
всё больше и больше страдала. Кити чувствовала себя раздавленною, и лицо ее выражало это. Когда Вронский увидал ее, столкнувшись с ней в мазурке, он не вдруг узнал ее — так она изменилась.
День скачек был очень занятой день для Алексея Александровича; но, с утра
еще сделав себе расписанье дня, он решил, что тотчас после раннего обеда он поедет на дачу к жене и оттуда на скачки, на которых будет
весь Двор и на которых ему надо быть. К жене же он заедет потому, что он решил себе бывать у нее в неделю раз для приличия. Кроме того, в этот день ему нужно было передать жене к пятнадцатому числу, по заведенному порядку, на расход деньги.
Естественное чувство требовало от него оправдаться, доказать ей вину ее; но доказать ей вину значило
еще более раздражить ее и сделать больше тот разрыв, который был причиною
всего горя.